
И вот я кинулся к той неприступной черемухе, что росла рядом с избой. Обхватил шершавый ствол руками, ногами, полез вверх, да почти тут же и сорвался.
Кинулся опять и опять сорвался.
Но отчаянность моя не утихла ничуть. И я пошел на этот штурм в третий раз. Не считаясь ни с тем, что ситцевая голубенькая рубашка моя запотрескивала, не обращая внимания на то, что ладошки и голые коленки, елозя по сухим и острым заломам коры, обдираются в кровь, я все равно карабкался, я все равно не сдавался, и вот совершилось почти невероятное: высокую и широкую развилину на старой нашей черемухе я все-таки оседлал!
А там чуть передохнул, глянул, не смотрит ли в окошко тетушка, и, шагнув по крепким и частым теперь ветвям еще выше, скрылся в густой черемухе, как в лесу.
Я устроился там, словно петух на нашесте, обнял толстый ствол, притих и стал ждать.
Стал ждать, потому что весь мой прошлый опыт подсказывал: вспыльчивая тетушка очень скоро переменит гнев на милость, очень скоро меня спохватится. Ну, а как спохватится, так вот тут-то я и отведу свою душеньку, сколько мне надо, столько и покуражусь. Выгляну из черемухи лишь тогда, когда тетушка всполошится окончательно, когда, может быть, даже закричит из окошка: «Леня, золотко, где хоть ты? Иди, милый племяшок, домой! Это я просто так, маленько погорячилась…»
И вот, чтобы не выдать себя раньше времени, я на своем сучке и притих.
Я даже ягоды, которые так тут и нависали над головой черными гроздьями, боялся общипывать. Я преодолел себя, даже когда, то ли от пробежавшего по листве сквознячка, то ли от душновато-сладкого запаха самих листьев, на меня вдруг напало желание чихнуть. Я широко раскрыл рот, сделал глубокий вдох-выдох и — перемогся. Ведь тетушка-то Астя была почти рядом; я отлично слышал, как за распахнутым окошком в избе она собирается ужинать.
