
Мало-помалу я так себя разжалобил, что хоть плачь. И, несмотря на то что за черемухой в деревне было полно живых звуков — кричали, собираясь на вечернюю игру в прятки, мальчишки и девчонки, постукивали молоточками, топориками, ладили всякую домашнюю свою работу вернувшиеся с полей мужики, — мне мое высокое убежище и в самом деле начало казаться невылазной, дремучей чащобой, а сам я себе — пропадающим в ней, горьким, несчастным, всеми позабытым потеряшкой.
Лишь звяк пустого подойника, которым тетушка обо что-то задела, спускаясь с крыльца, вернул меня снова к более бодрым мыслям:
«Корову доить пошла, нашу Чернавку… И где-где, а вот здесь тетушке Асте без меня не обойтись!»
А Чернавка у нас была очень ласковой и очень умной. Она сама — лишь ворота стояли бы открытыми — заходила после поля в хлев, сама коротким, добрым мыканьем напоминала, что ее пора поить и доить. И очень любила, чтобы мы приходили к ней с тетушкой вдвоем. И вот каждый раз, каждый вечер при распахнутых настежь воротах, в которые светит угасающая заря, тетушка подсаживается _ под Чернавкин бок на деревянную скамеечку, а я жду и гляжу, как Чернавка, опустив свою широкую морду в широкое ведро с пойлом, это пойло, не торопясь, выцеживает. А потом она всякий раз медленно взглядывает на меня выпуклыми, задумчивыми глазами, и я подношу ей на добавку круто посоленный кусок хлеба.
